Люди задержались в дверях. По-новому загалдели, засуетились. Оставшиеся на нарах кинулись к столам. И хотя, кроме водки и браги да солонины с капустой, в трактире ничего не водилось, угощение было даровое, и толпа с жадностью накинулась на него. Снова хозяин зажег свечу, а по углам — на дворе уже наступали сумерки — воткнули смолистые лучины.
Козел не пошел в чистую горницу, остался вместе со всеми. Расстегнув на груди кафтан, он притворялся, что пьет больше других, смешил, частил прибаутками. Описывал райское житье на островах, ругал Российско-американскую компанию, рассказывал, как ее ревизоры, чтобы поднять стоимость морских котов, цена на которых в Кяхте упала, сожгли в Иркутске несколько тысяч шкур, якобы гнилых.
— Кровь вашу пьют, промышленные, — трезвонил он все тем же высоким добродушным говорком, хлопая по спинам близ сидящих.
Но сам внимательно и остро следил маленькими, с мутной сетчаткой, глазами почти за каждым из находившихся в трактире. Руки непроизвольно тянулись за пазуху, где лежали давно приготовленные размякшие листки контрактов. И только усилием воли сдерживал нетерпение. Люди еще недостаточно напились.
Гульба продолжалась всю ночь. Орали песни, качали трактирщика, кого-то били. К утру у Козла было уже около двух десятков мятых, подписанных крестами бумажек.
Дня через два Козел прекратил вербовку. Набралось свыше полсотни людей, больше чем мог ожидать он даже в лучшие времена. Судна для перевозки еще не было, и, чтобы промышленные не разбежались, приказчик отобрал у них одежду. Закутанные в мешки, сидели они под палисадами российской крепости, покорно ждали отправки. Так было всегда, и не они придумывали законы.
Узнав о вербовке, Баранов даже не поднял головы от бумаги, куда записывал купленный на казенных складах провиант. Потом отложил перо, прищурившись, глянул на смущенного приказчика.
— Такого добра не жаль, — заявил он спокойно. — Отбери, Филатыч, двадцать. Мысли, кто неразумней — остались. А ежели… — он потрогал бородку пера, взял его короткими, чуть отекшими пальцами, — кого перехватил он подходящего, забери. Скажи, не отдаст — утоплю еще в гавани. Иди!
И, надев очки, снова принялся считать.
Спустя несколько дней «Амур» покинул Охотск. С комендантом Баранов больше не встречался. Сотню бочек солонины и две сотни с капустой да тридцать новых рекрутов — это все, что добыл у него правитель.
В горнице было душно, остро пахло душмянкой — смолистым кедром с отрогов Кордильеров, на бересте возле лежанки сохла набранная Гедеоном малина. Монах рвал ее вместе с росистыми ветками, принес словно хворост. Ананий сам ощипал ягоды, выбрал покрупнее для пунша, остальные положил сушить.
— Благодать, — сказал он, вздыхая. — Сила… Как с кровлей, отец Гедеон?
Монах отряхнул рясу, выгреб разбухшими пальцами мокрые листья из бороды.
— Ветер… — пробормотал он нехотя. — Дождь… Алеуты в море ушли.
Он переступил огромными стоптанными ичигами, оставляя на скобленом желтом полу грязные следы. Гедеон снова провел много дней у Озерного редута, питаясь ягодами и рыбой, которую ловил в студеной протоке. В крепость не показывался совсем. Баранов все еще не вернулся, временный правитель был приторно любезен, называл монаха «святой отец», но руки не подавал и раза два наказал Серафиме вытереть тут же при госте занесенную монахом в комнату грязь.
Лещинский жил в нижнем этаже, рядом с зальцей, куда изредка вечерами пробирался Гедеон. Монах задумчиво трогал клавиши органчика или при свете еловых сучьев в очаге внимательно разглядывал живописные картины, корешки книг. Однажды Лука, приносивший дрова для камина, — Баранов велел просушивать помещение, — видел, как Гедеон, улыбаясь тихой, умиротворенной улыбкой, стоял перед картиной Ротчева «Меркурий с Парисом», дарованной колонии графом Строгановым.
Лука никогда не видел монаха таким спокойным и мягким и после его ухода не вытерпел, чтобы самому не разглядеть полотно. Но, кроме богатой золотой рамы, ничто не поразило промышленного. Искусство мастера до него не дошло. Лука почесал нос, бороду и решил, что это, наверное, икона.
— Богаческая церковь будет, — заявил он Серафиме с гордостью, укладываясь на голую лавку возле окна. Женщина спала отдельно. — Все инородцы попрутся.
С отъездом правителя в крепости внешне ничего не изменилось. Так же били зорю в четыре утра и девять вечера, выставлялся караул, дежурили обходные вокруг палисада. Лещинский посылал партии ловить палтуса и треску, охотиться на диких баранов к вершине горы Доброй Погоды, но отсутствие главного хозяина чувствовалось в каждой мелочи.
Колоши снова напали на рыбачивших островитян, убили троих. Грозились обложить крепость, но пока только индейские юноши ночью проникли на верфь и унесли, как трофей, якорные лапы. Лещинский устроил тревогу, выскочил на площадь в стальном панцире, сам хотел вести отряд наказать дерзких, однако истощенные звероловы враждебно и молча разошлись по казармам.
— Будет чудить, — сказал ему Наплавков с усмешкой. — Пизарро из тебя не выйдет.
Хромая, он спокойно пошел через площадь.
Алеуты держались отдельной группой, рыбу промышляли только для себя. Нанкок все еще вздыхал по отобранной Барановым медали и жаловался всем, в особенности Ананию.
Архимандрит жил в крепости уже два месяца. Первая встреча с правителем и все последующие дни до его отъезда в Охотск показали Ананию, что Баранов единственный и полновластный хозяин и ослушаться, поступить по-своему не осмеливается, да и не может никто. Несокрушимость духа, жестокие законы пионеров далекого края дали ему это право.