Ананий читал его письма. Хитрый, умный монах, начитанный и образованный, он понимал всю косность Синода, но молчал и никогда не высказывал своих взглядов. Масонские веяния Европы, могущество иезуитского ордена, у которого все способы были одинаково пригодны, — вот что было жизненно необходимым для укрепления духовной власти. Приходский священник, позже — настоятель маленького монастыря, он ехал в Америку за епископской мантией. Однако ему не хватало широты размаха. Сказывалась натура поповича, воспитанного многими поколениями мелких служителей церкви.
В зальце на ореховом столике, где обычно правитель работал, Серафима оставила ключи. Ананий открыл ящик, и пока женщина искала Луку, вдруг понадобившегося архимандриту, Ананий успел проглядеть несколько черновиков. Один из них, лежавший отдельно, заставил монаха серьезно задуматься. Письмо было написано не Барановым, но приписка на полях: «сколь верно!» и подчеркнутые строки еще больше раскрывали правителя, с которым придется упорно бороться. И кто знает, будет ли ему, Ананию, под силу?
«…Монахи наши не шли путем Езуитов в Парагвае… — мелким, растянутым почерком было написано на плотном листе бумаги, — не искали развивать понятия диких, не умели входить в обширные интересы Отечества и компании. Они купали американцев, и когда те по переимчивости оных умели в полчаса крест хорошо положить, гордясь успехами и далее способностями их не пользуясь, с торжеством возвращались, думая, что кивнул, мигнул и все дело сделано…»
Ананий знал историю заселений Калифорнии. Миссии францисканских монахов были главными пунктами опоры испанских владений, богатыми житницами, влиятельными монастырями. Власть принадлежала духовным. Сам вицерой и военные силы во всем зависели от монахов… Здесь это могла дать епископская шапка, но ни шапки, ни даже заметного влияния при Баранове ему не получить. Нужно бороться терпеливо и неустанно.
…Гедеон все еще стоял возле порога. Ананий, проворно шагая по мягким травяным плетенкам, устилавшим пол горницы, снял с каминного крюка большой котелок с кипевшим сахаром, влил туда рому, надавил малиновых ягод, добавил воды. Душистый пар распространился по комнате, заставил Гедеона вздрогнуть. Когда-то бывший горнозаводчик не раз готовил такое питье.
— Благослови, — сказал он хмуро, дергая отросшую щетину усов. — Лучше мне в лесу. Людей не вижу…
Ананий продолжал бесшумно ступать меховыми сапогами, разглядывал на свет тягучую жидкость, мешал ее ложкой, что-то бормотал, словно пригретый кот, и, казалось, совсем не слушал посетителя. Однако, когда Гедеон замолчал, архимандрит вдруг обернулся, повесил котелок над углями, вытер рушником веснушчатые пальцы. Благодушие и блеск в глазах исчезли, щуплый, настороженный, остановился он перед монахом. Сквозь жидкую рыжую бороду просвечивал золоченый крест.
— Ослушание… — сказал он очень внятно и тихо. — Из монастырских темниц не выходит никто. Сурова кара господня… Иди в казармы. В тягостные времена церковь не покидает мирян… Внемли всему и излагай мне.
Не глядя на Гедеона, он сунул ему руку и стоял до тех пор, пока монах, попятившись, не закрыл за собой дверь.
До поздних сумерек сидел архимандрит в своих покоях, писал письмо. За окном стучал плохо прилаженный ставень, мелкими каплями хлестали в стекла порывы дождя. Шторм усиливался, слышно было, как шипели вдоль берега волны, гудел прибой. Было темно и глухо, изредка с палисадов доносились окрики часовых.
Ананий ежился, плотнее натягивал лисий тулуп. Сквозь щели бревен проникал ветер, колебал пламя свечи. «Покоишки», отведенные архимандриту, были еще не закончены, и во время сильного ветра приходилось, не прекращая, топить камин.
Монах подбрасывал еловые сучья, маленькими глотками отхлебывал горячий пунш, снова садился к столу, продолжал скрипеть пером.
«…Царствующая здесь французская вольность заставляет меня много думать… — выводил Ананий строчки тайного донесения в Санкт-Петербург. — Ежели подробно описывать все его деяния, то надобно будет сочинять целую книгу, а не письмо писать. Я не могу и поныне узнать, приезд ли мой или ваши колкие выговоры, господину Баранову писанные, взбесили его. Всех промышленных расстраивает и вооружает против вас, все называет принадлежащим компании, а не компаньонам… Ныне ни одного алеута не венчаю, не доложась его, но и тут не угодишь, всегда старается промышленных взбесить и распустил слухи, я-де имею предписание свиту духовную содержать во всякой строгости. А у него собрания частые, игрушки и через всю ночь пляски, так что не оставляет на воскресенье и праздничные дни, а иногда и в будни игрушки делает… С пропитанием довел до того, что народ помереть весь должен, ходят на лайду улитки морские да ракушки собирать, алеуты ждут полного затишья, чтобы сбежать на Кадьяк и протчие острова… Сам в Охотске доныне прохлаждается. За людьми и припасами отбыл, край заселять, строить, жадность проявляет несусветную. А того не хочет якобы и замечать, что появление большой деятельности совсем напугает бобров и они исчезнут или истреблены будут предприимчивостью новых жителей…»
Ананий писал, вспоминая каждую мелочь, каждую деталь поведения правителя. Все могло пригодиться. Он знал тех, кому писал. Повернутое под другим углом, все имело и другую цену.
Горла кувшинов
Подняты ввысь,
Брюха кувшинов,
Наполнив ряд,
В мягком рисе,
В грубом рисе…
Наплавков морщился, с напряжением вытаскивал больную ногу из раскисшего липкого грунта и сквозь зубы бормотал песню. Это успокаивало и помогало двигаться. Песню он подслушал когда-то от дряхлого китайца, высохшего, словно мумия. Старик много лет сам засевал свое рисовое поле, дававшее пищу на одно новолуние. Остальное время Чжо-Лин кормился неизвестно чем.