Когда первое возбуждение прошло, Баранов осмотрел лабаз. Предстояла новая забота — сохранить улов. Бочек из-под рыбы, капусты и солонины было много, но соли оставался всего один мешок. Только для варки пищи. Правитель вернулся на берег, приказал углубить ямы, на трех самых больших байдарах направил Лещинского в Северный пролив за льдом. Там между островками можно еще встретить остатки плавучих ледяных полей.
— Без леду не повертайся, — сказал он озабоченно. — Но людей и себя береги. Караульные сказывали — колоши тоже за рыбой вышли. Возьми пищали… А то помощником придется Гедеона брать, — добавил он, усмехаясь.
Лещинский обрадовался. Поручение пустяковое, но важно было, что правитель, наконец, обратился к нему и даже в первый раз назвал помощником. Но он не показал своей радости. Степенно, с достоинством кивнул головой, вытер о кафтан жирные пальцы, сдул с груди приставшие кусочки от съеденной рыбы, вытер губы.
— Лука! — крикнул он вместо ответа и заторопился на берег.
Правитель вернулся к ямам, снова взялся за кирку. Нужно было сохранить всю рыбу, неизвестно, что предстояло впереди. Часть ям рыли помельче, а остальные Баранов распорядился копать глубиной в два человеческих роста. Со льдом, в мерзлом грунте, улов сохранится до лета.
Потом направился к береговым скалам, где в углублении под навесом Наплавков кончал сооружать коптильню. Гарпунщик еще месяц назад предлагал Баранову построить ее, но правитель хмуро ответил:
— Будет рыба — построишь.
Большая пещера была унизана в несколько рядов тонкими жердями, рядом за выступом скалы сложили очаг. Широкогорлая дымовая труба выходила в пещеру, остальное свободное пространство заложили каменьями.
Баранов помогал женщинам вешать рыбу на жерди, покорно отступал, когда молчавший Наплавков, хромая, сердито подходил и поправлял проделанное. Затем снова ушел на берег.
Рыбу ловили два дня, все ямы были заполнены. Улов оказался настолько большим, что сельдь валялась по всему берегу, и даже птицы не набрасывались на нее с прежним неистовством.
— А чо, Александр Андреевич, — Лука забежал вперед, — цинга свежанины не любит. До лета теперь продержимся?
Баранов ничего не ответил, продолжал палкой проверять моховую крышу. Всю жизнь он только и знал, что старался «продержаться». Промышленный сказал верное и злое слово. Рыба приостановила голод, но положение крепости оставалось тяжелым. Не было муки и соли, не было овощей, кончались огневые припасы. И никаких сведений о кораблях.
Однако правитель никому не сказал о своих заботах. Как жалко, что нет Павла… Согнувшись, он двинулся дальше, тщательно прощупывая рыхлый настил.
Вечером Баранов устроил пирушку.
В зале большого дома были поставлены столы. Серафима накрыла их ручниками; на главный стол, за которым должен сидеть правитель, выставила фарфоровую посуду — подарок Лисянского. Две индейские женщины — молодые жены промышленных — помогали жарить и фаршировать кореньями крупную отборную рыбу, убирать комнату.
Индианки изумленно разглядывали невиданные предметы: книги, органчик, картины. Приметив голую мраморную нимфу в углу, они осторожно потрогали ее пальцами, потом, скинув одежды, внимательно и с удивлением ощупали одна другую. Каменная женщина была совсем такая же, только светлая и очень маленькая.
— Вы чо разделись, срамницы! — прикрикнул на них Лука, втаскивая вязанку еловых сучьев.
На время праздника он получил разрешение Серафимы находиться в доме. Лука ножом подрезал бороду, надел плисовые штаны и гороховый, тонкого сукна, сюртук. Одеяние было великовато, топорщилось на спине, воротник закрывал уши, но Путаница весьма гордился и важничал.
Торжество его продолжалось недолго. Все гости пришли в сюртуках, а один зверолов даже в зеленом фраке, напяленном поверх куртки из птичьего пуха. На складах компании не было соли и хлеба, зато вдосталь городской одежды. Промышленные брали ее в счет заработка, больше купить было нечего.
Неуклюжие, с загорелыми обросшими лицами, в непривычном стеснительном одеянии, гости расселись на стульях вдоль стен, молчали. Многие пришли сюда в первый раз, и золотые рамы картин, корешки книг, статуи подавляли их своим великолепием.
Только Лещинский чувствовал себя свободно. В черном коротком сюртуке, белой рубашке, гладко причесанный, он ходил от стола к камину, разглядывал книги, выровнял косо висевшую картину, смахнул пыль с клавишей фисгармонии. Поправил на плечах вздрогнувшей от его прикосновения Серафимы легкий платок. Изредка, словно о чем-то глубокомысленно задумывался, морщил желтый, круглый, как большое яблоко, блестевший лоб.
Из старой гвардии Баранова в крепости не осталось почти никого. Половина ушла с Кусковым, часть утонула на «Ростиславе», некоторые раскиданы по островам. Два китолова да седой одноухий зверобой — вот и все, кто не расставался с Барановым целых двенадцать лет. Остальных правитель уже собрал на Уналашке, Кадьяке. Старики не носили сюртуков. В меховых затасканных куртках, в шапках сидели они возле камина. Зверобой держал между коленями свое ружье.
Не снимая шапок, они уселись и за стол. Правитель сам наливал им пунш, подкладывал рыбу. Сейчас он не казался таким угрюмым. Лысый, начисто выбритый, в темном простом кафтане, он был добродушным хозяином.
Когда ром, наконец, развязал языки и в зале потихоньку загалдели, Баранов встал, подошел к органчику, взял несколько тягучих низких аккордов. Сразу стало тихо. Большинство из сидевших в комнате никогда не слышало музыки. Повернувшись в сторону органчика, все изумленно слушали. Лишь старики сидели неподвижно. Потом вдруг одноухий зверобой, опираясь на ружье, закрыв глаза, высоко, как причитание, затянул песню.