Потом ушел в спальню и всю ночь сидел на жесткой скамье у окна.
— Пашка… — шептал он тоскливо. — Пашка…
Ее мир был велик и просторен. Беспредельное море и ветер, певучий и влажный. Далекие, белые, будившие неясную мечту Кордильеры. И лес, темный, звучащий лес, затопивший равнину и горы, всю землю до самого неба, до молчаливых строгих хребтов. Простой, неизведанный мир.
Невысокая, сероглазая, гибкая, с заплетенными по-индейски мягкими косами, опущенными за ворот ровдужной парки, бродила она по лесной гущине, по скалам, слушала звон горных ключей. Часто сидела на высоком утесе у морского берега, вглядывалась в бесконечную, всегда неспокойную, водяную пустыню. Следила за полетом белоголового орла, прилетавшего к морю за дневной добычей.
Однажды орел сел отдохнуть на ту же скалу. Он был большой и старый. Изогнутый серый клюв весь в зазубринах, круглые глаза были мутными. Казалось, он очень устал. Опускались веки, дрожали крылья. Рядом на камне лежал серебристый палтус — тяжелая морская рыба.
Девушка негромко вздохнула. Ей было жаль дряхлевшего хищника. Орел встрепенулся, поднял белесую голову, увидел притаившегося человека между камней. Махнув крылом, он схватил рыбу, тяжело взлетел. Но палтус выскользнул из когтей и упал в расщелину. Тогда девушка достала рыбу и снова положила ее на верхушку скалы.
— Возьми, орел, — сказала она, запыхавшись от усилий.
Но орел не спустился за своей добычей. В человеке он привык видеть врага. Медленно шевеля крыльями, усталый и голодный, полетел к горам.
Нахмурившись, поджав упрямые, чуть поднятые в уголках рта, почти детские губы, с досадой глядела она, как расклевали палтуса вороны. Однако не прогнала их. Она выросла среди индейцев, поклонявшихся ворону — высшему существу, и сторонилась черных, наглых птиц, прожорливых и жадных, как все божества.
Потом вернулась в хижину и в первый раз подумала, как стар отец. Он тоже словно белоголовый орел. Каждое утро уходил на охоту, и никогда у них не было запасов пищи на несколько дней. Разве только в ненастье.
Иногда отец не приносил ничего. Возвращался усталый, смущенно садился на камне перед жильем, усиленно протирал куском кожи ствол тяжелого ружья и молчал. Обветренное морщинистое лицо его смягчалось, обвисали чахлые, седые усы.
Девушка не расспрашивала, но один раз, собирая орехи, увидела его, бредущего по тропе. Он шел, чуть горбясь, высокий, худой. Кожаная рубашка, перехваченная ремнем; бобровая шапка казалась чужой на давно побелевшей голове.
Девушка хотела окликнуть, но вдруг приметила, что отец остановился, ступил назад, неторопливо поднял ружье. Стоя на обрыве, она разглядела недалеко от отца раненого волка. Зверь лежал за камнем, пытаясь встать на перебитые окровавленные лапы. Умирающий, он скалил зубы, но в глазах его была тоска.
Старый охотник опустил ружье и тихонько ушел…
Ее мир был прост. Законы жизни, суровой и прямодушной, были непоколебимы и ясны.
В памяти остались следы далекого детства. Синее ясное небо, теплый ветер, стрекотанье птиц. В темной бревенчатой хижине на широких нарах лежит мать. Возле стола, вот перед этой самой иконой, склонился отец. Он положил голову на руки, что-то громко, прерывисто бормотал. После, когда мать утихла навсегда, он больше не подходил к иконе. Ветка можжевельника над ней засохла, осыпалась, и голый прут свалился под лавку.
Много лет они не возвращались в эту избу. Охотник забрал девочку, ружье и сумку с порохом и побрел к горам. В долине, у отрогов снеговых Кордильеров, их приютили индейцы. Один он остался из кучки поселенцев, бежавших на вольные земли. Пешком тогда прошли беглецы всю Аляску, и лишь он с женой добрались до теплых мест… Четыре счастливых зимы, четыре благословенных лета, а потом смерть, и одинокий, стареющий Кулик понес лепетавшую дочку снова в неизведанную даль.
Салтук, дряхлый вождь Вороньего рода, принял охотника ласково.
— Великий Эль, — сказал старик, кладя иссохшую руку на плечо Кулика, — существовал прежде своего рождения. Он добр и любит своих детей. Он населил землю, выдумал луну и звезды, и солнце, все видимое. Он не старится и никогда не умрет… Мы дети Великого Ворона. Будь с нами, — закончил он просто.
Вождь дал им хижину — пустующую барабору. Из расколотых бревен, вбитых стоймя в землю, были сделаны стены, накрытые корою и дерном. Две шкуры медведей служили дверью. На высоком столбе, рядом с жильем, тщательно вырезано изображение солнца. В хижину приходили только ночью.
Горы и лес, густые травы были домом Наташи, Ни, как звал ее старый вождь. Русоголовая, в короткой рубашке, сшитой из шкурок, в цветных мокасинах, забиралась она в заросли, сидела одна, перебирая камешки и травинки, изумленно следила за грибом, таинственно приподнимавшим прошлогодний лист. Радовалась и сидела, не шелохнувшись, когда близко копошилась колибри — двухдюймовая птичка с клювом тонким и длинным, как игла.
Мужчины вели войны с соседними племенами, охотились. Кулик помогал добывать пищу ружьем. Но в сражениях участвовал редко — только тогда, когда враги нападали на селение. Все дни находился в лесу, словно не мог оставаться на месте. Иногда присаживался к Наташе, задумчиво проводил шершавой ладонью по ее косицам, а потом уходил опять. Пережитая утрата не забывалась.
Часто девочка шла за ним следом. Старательно перелезая через упавшие стволы, обходя камни, она брела до конца увала, который уже хорошо знала. Потом садилась на мох, вздыхала. Отец был далеко, высокий, прямой, с ружьем на плече. Он не видел дочки, шел, не оборачиваясь.